Вот уже много лет она не видит почтальона в глаза, не знает, как он выглядит, не знает, когда он разносит почту. Чья-то рука бросала в ящик рекламные проспекты и письма, кто-то вынимал эти проспекты и письма из ящика: всевозможные фирмы предлагали бюстгальтеры, рислинг и какао. Все это ее не занимало. Вот уже десять лет как она не читает никаких писем, даже ей адресованных. На это сетовали порой и богемные юнцы – стервятники от культуры, выискивающие символы в кишках падали, – они не раз жаловались на это патеру Виллиброрду, но все равно она больше не читала писем. Единственный друг, который остался у нее, живет в соседней комнате, а когда он уезжает на несколько дней, к ее услугам – телефон. Только не читать писем. От Рая приходили письма уже после того, как он погиб и когда она уже знала, что он погиб. О, надежная почта, исправный, заслуживающий всяческих похвал аппарат, почта была ни в чем не повинна, она доставляла ответы на вопросы, которых уже никто не задавал.
Только не читать писем. Поклонники могут и позвонить, а если они шлют письма, пусть не рассчитывают на ответ. Все письма нераспечатанными летели в мусорный ящик, а потом их в точно установленные сроки вывозил мусорщик. Последнее письмо она прочла одиннадцать лет тому назад, его написал Альберт, оно было очень кратким: Рай погиб. Его убили вчера. Он погиб из-за одного подлеца. Запомни имя виновника: его зовут Гезелер. Потом напишу подробней.
Она запомнила имя Гезелера, но и письма от Альберта перестала распечатывать. Поэтому она и не узнала, что он полгода просидел в тюрьме: дорогая плата за пощечину по смазливой, ничем не приметной физиономии. И официального извещения о смерти она не стала читать. Его принес священник, но она отказалась принять священника, возносившего рокочущим басом торжественные молитвы за отечество, вселявшего в души патриотический подъем, вымаливавшего победу, – она не хотела видеть его. Он стоял с ее матерью за дверью и взывал:
– О Нелла, дорогая Нелла, откройте!
И до нее доносился шепот:
– Надеюсь, бедная девочка ничего над собой не сделает.
Нет, она не собиралась ничего делать над собой. Разве он не знает, что она беременна?
Ей неприятно было слышать его: ложный пафос, заученное семинарское красноречие – в определенных местах оно требовало определенных интонаций. Волна фальшивых чувств, неуловимая ложь, эффектные раскаты и, как финал, подобное удару грома слово «ад». К чему этот крик, эти вопли? Ложный пафос, которым семинарский учитель риторики начинил два поколения патеров, реял над сотнями тысяч людей.
«Откройте, дорогая Нелла».
Зачем? Ты мне нужен лишь постольку, поскольку мне нужен бог, а я ему, и когда ты мне понадобишься, я сама приду к тебе; громыхай своим раскатистым «р» в словах «Германия» и «фюрер», позванивай своим «н» в слове «народ» и прислушивайся к жалкому эхо, порождаемому твоим ложным пафосом под сводами капеллы – «…юрер», «…арод», «…ермания».
«Будем надеяться, что она ничего над собой не сделает».
Да, я ничего не сделаю, но дверь я не открою: миллионы вдов, миллионы сирот – за фюрера, за народ, за Германию.
О непогрешимое эхо, ты не возвратишь мне Рая!
Она слышала, как патер огорченно сопит в передней, слышала, как он шепчется с матерью, и на какое-то мгновение ей стало жаль его, пока снова в ушах не зазвенело патетическое эхо.
Опять Гезелер, опять сомкнулся круг? Десять лет тому назад – письмо Альберта, теперь – приветливая улыбка патера Виллиброрда: «Позволь представить тебе господина Гезелера». Потом приглашение в Брерних – чемодан уложен и стоит рядом с книжным шкафом.
Улица перед домом была пустынна. Было еще очень рано, молочник еще не добрался до них, полотняные мешочки с хлебом еще висели на дверных ручках, а в доме слышался смех: Альберт проверял, как мальчик приготовил уроки: Если не отпустишь нам, господи, грехи… – снова смех. Шел фильм, в котором она не желала играть, фильм под названием «Семейное счастье». Улыбается ребенок, улыбается будущий отец, улыбается мать; равновесие, счастье, будущее. Все казалось ей очень знакомым, до странности близким и знакомым: улыбающийся ребенок, улыбающаяся мать и Альберт, улыбающийся в роли папаши? Нет, нет, она закурила сигарету и, держа ее в руке, смотрела на медленно поднимающиеся голубоватые клубы дыма. Жена Альберта, кажется, любила воздушные шары больше, чем мебель, преходящее больше, чем постоянное, и предпочитала мыльные пузыри запасу постельного белья. «О, прохладное полотно в шкафу у хозяйки». Улыбающийся отец, улыбающийся сын, но она не желает разыгрывать улыбающуюся мать ради полной пафоса лжи, которая разносится из капеллы, как эхо.
Медленно дотлевала сигарета в ее руке, светлый, синий дым ткал призрачные узоры, а за стеной звучал голос мальчика, отвечавшего Альберту урок: Из бездны взываю к тебе, о господи…
Сколько лет ее мучает мысль о том, как все это могло бы сложиться: много детей, дом, а для Рая дело, о котором он мечтал – мечта о счастье, которую он лелеял с юных лет, мечта, пронесенная сквозь зрелые годы, сквозь годы нацизма и войну, мечта, о которой он писал в своих письмах: мечта издавать журнал, мечта всех мужчин, имеющих хоть какое-нибудь касательство к литературе.
Она знает не меньше двадцати человек, которые носятся с планами издания журнала. Даже Альберт и тот уж несколько лет ведет переговоры с владельцем типографии, которого он консультирует по вопросам оформления; даже Альберт хочет основать сатирический журнал.
Несмотря на скепсис, легкий скепсис, с которым она в глубине души относилась к этому проекту, ей доставляло удовольствие представлять себе, как она с Раймундом сидит в одной комнате, где помещается и редакция: на столах громоздятся книги, кругом разбросаны гранки, ведутся бесконечные телефонные разговоры о всяких новинках, и ко всему радостное сознание, что нацистов больше нет и война окончена. Она могла смотреть этот фильм, пока шла война. И она видела эту жизнь, отчетливо видела; она вдыхала горьковатый запах свежей типографской краски, отпечатавшейся на плотной бумаге, она видела, как сама она вкатывает в комнату чайный столик и пьет с посетителями кофе, как угощает их сигаретами из больших светло-голубых жестяных коробок, а дети тем временем шумно бегают по саду. Картинка из журнала «Культура быта»: дети прыгают вокруг шланга, на окнах приспущены жалюзи, по столу разбросаны дико исчерканные почерком Рая гранки, карандаш мягкий, очень жирный. Ожившая картинка из журнала «Культура быта»: на квартире у писателя спокойный зеленый свет, во всем ощущение счастья, кто-то звонит – голос Альберта, он спрашивает: «Ты читал новую вещь Хемингуэя?» – «Нет, нет, статья уже заказана». Смех. Рай счастлив так, как он бывал счастлив только до 1933 года. До мельчайших деталей вставала эта картина в ее воображении – она видела Рая, свои туалеты, картины на стенах, видела себя склонившейся над большими, со вкусом подобранными вазами, она чистит апельсин, она накладывает горкой орехи, она придумывает напитки, которыми будет угощать в летнюю жару: замечательно красивые соки, красные, зеленые, голубые, в бокалах плавают льдинки, и переливаются жемчужинки углекислоты; Рай брызгает в лицо разгоряченным прибежавшим из сада детям газированную воду, и голос Альберта в телефонной трубке: «Я вам говорю, что молодой Бозульке – это талант». Фильм, отснятый до конца, но так и не увидевший экрана. Никчемная бездарь оборвала ленту.
– Кто останется праведен? – спросил мальчик за стеной, а Альберт постучал кулаком в стену и крикнул:
– Тебя к телефону, Нелла.
Она откликнулась:
– Спасибо, иду, – и медленно пошла к телефону.
Альберт тоже участвовал в ее мечтаниях: он незаменимый друг, для него она с особой тщательностью сбивает самые изысканные коктейли. Он остается у них, когда другие гости уже давно разошлись. Но теперь, увидев, как он сидит на кровати с недоеденным бутербродом в руке, она испугалась: Альберт постарел, выглядел очень усталым, волосы у него поредели, и теперь он решительно не годился для участия в ее роскошном фильме.