– Было бы неплохо, если бы ты вообще выставила всех этих людей.

– А мальчику ты все расскажешь?

– Со временем.

– Ну, а Гезелер?

– Что «Гезелер»?

– Ничего, просто я иногда упрекаю себя за то, что не испытываю неугасимой мстительной ненависти к нему.

– По существу, он с Шурбигелем великолепная пара. Что такое, что с тобой? Почему ты вдруг покраснела?

– Оставь меня, оставь меня в покое на несколько дней: я должна на досуге многое продумать. Дай мне, пожалуйста, письма.

Он допил кофе, пошел в свою комнату, взял обе пачки писем и положил их на стол перед Неллой.

Нелла так и не прикоснулась к этим письмам; спустя несколько недель он увидел, что обе пачки лежат неразвязанными на ее письменном столе.

Альберт по целым дням возился с рабочими, совещался с ними, производил расчеты. Насос в подвале отремонтировали, крышу – тоже. На втором этаже заново оштукатурили потолки. Больда могла теперь во время стирки спускать воду в водосток, подвал очистили и выморили крыс. Из подвала выбросили заплесневелые продукты, горы тряпья и картофель с длинными, как спаржа, ростками.

Альберт велел заменить затемняющее свет зеленое стекло в окнах передней, и там стало светло.

Бабушка только головой покачивала, глядя на всю эту кипучую деятельность, она теперь чаще выходила из своей комнаты, следила за рабочими и сделала потрясающее заявление, что сама оплатит ремонт. Нелла высказала догадку, что это решение продиктовано исключительно любовью бабушки к чековой книжке, которой она пользовалась с чисто детской гордостью. Она очень охотно извлекала ее из ящика письменного стола, раскрывала, заполняла с министерским видом голубоватый чек, прикладывала к нему промокательную бумагу и элегантным жестом отрывала его от корешка. Быстрый свистящий шелест отрываемого чека вызывал на ее большом розовом лице блаженную улыбку. С того мгновенья, когда она, двадцатитрехлетняя женщина, сорок лет тому назад стала обладательницей чековой книжки, ее детская радость по поводу того, что она одним росчерком пера делает деньги, ничуть не уменьшилась. Она изводила уйму чековых книжек, потому что расплачивалась чеками за всякий пустяк, даже за еду в кафе и ресторанах, а нередко случалось, что она посылала Мартина с чеком на четыре марки к лотошнику – купить четыре десятка «Томагавка». А если платить было уж совсем не за что – и сигаретница полна, и холодильник набит всякими продуктами, – тогда бабушка бродила по дому и всем предлагала деньги ради того только, чтобы услышать скрипучую, как звук пилы, мелодию отрываемого чека. С сигаретой во рту, с чековой книжкой в руках – при появлении крови в моче она точно так же таскала с собой ночной горшок, – бабушка сновала из комнаты в комнату и всем говорила: «Если тебе нужны деньги, я могу тебе подкинуть», после чего немедленно усаживалась на стул, открывала авторучку – ею она тоже пользовалась с чисто детской гордостью – и спрашивала: «Сколько тебе?» Глум в таких случаях держался лучше всех, он называл огромную сумму, подсаживался к ней, долго торговался, затем наконец бабушка заполняла чек и выдергивала его. Но не успевала она выйти, Глум тут же разрывал чек – точно так же поступали и все остальные – и бросал обрывки в мусорный ящик.

Но больше всего бабушка сидела у себя в комнате, и никто толком не знал, чем она весь день занимается. Она не подходила к телефону, не открывала дверь на звонок. Часто она появлялась из своей комнаты только около полудня и в теплом цветастом халате направлялась на кухню, чтобы взять завтрак. Обычно слышен был только ее кашель, потому что комната бабушки всегда полна была дымом от бесчисленных сигарет, и дым этот узкими серыми струйками просачивался в переднюю. В такие дни никому не разрешалось видеть ее, никому, кроме Мартина, которого она звала к себе.

Если удавалось, мальчик удирал, едва заслышав бабушкин голос, но зачастую она настигала его, тащила в свою комнату, и он должен был часами выслушивать длинные нравоучения и маловразумительные рассуждения о жизни и смерти и демонстрировать свои познания в катехизисе. Больда, учившаяся когда-то с бабушкой в одной школе, ехидно посмеиваясь, не упускала случая заметить, что сама бабушка никогда не блистала по части катехизиса.

Задыхаясь в бабушкиной комнате, наполненной дымом, Мартин сидел в кресле у письменного стола, смотрел на измятую постель, на чайный столик с неубранной после завтрака посудой и следил за разнообразными оттенками дыма: синие, ослепительно синие маленькие круглые облачка выпускала изо рта бабушка. Она очень гордилась тем, что вот уж тридцать лет курит. После глубокой затяжки из ее рта вырывались густые светло-серые, с просинью, клубы дыма, профильтрованные в легких. С силой вытолкнутая струя дыма несколько секунд держалась в тяжелом, сизо-сером, насквозь прокуренном воздухе комнаты; удушливый, горький, серый чад оседал на потолке, под кроватью, на зеркале, собирался в сизо-серые клубы, в густые белесые облака, напоминавшие растрепанную вату.

– Твой отец погиб, так?

– Да.

– Что означает погиб?

– Пал на поле боя, был убит.

– Где?

– Под Калиновкой.

– Когда?

– Седьмого июля тысяча девятьсот сорок второго года.

– А когда родился ты?

– Восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года.

– Как зовут человека, который повинен в смерти твоего отца?

– Гезелер.

– Повтори это имя.

– Гезелер.

– Еще раз.

– Гезелер.

– Зачем пришли мы в мир сей?

– Дабы служить богу, почитать его и тем обрести царствие небесное.

– Знаешь ли ты, что это значит, когда у ребенка отнимают отца?

– Да, – отвечал Мартин.

Он знал. У других ребят были отцы: у Гробшика, например, был высокий белокурый отец, у Вебера – маленький, чернявый. Ребятам, у которых были отцы, приходилось труднее в школе, чем тем, у которых их не было. Таков неписаный закон. Если Веберу случалось плохо ответить на уроке, его ругали больше, чем Брилаха, когда тот не приготовит домашнего задания. Учитель был старый, седой, он сам «потерял на войне сына». О мальчиках, не имеющих отцов, говорили: «Он потерял отца на войне», об этом шептали на ухо инспекторам, если ученик запинался в их присутствии, – учителя сообщали о новичках: «Он потерял отца на войне». Это звучало так, как будто мальчик где-нибудь оставил своего отца – как зонтик, или потерял его, как теряют монету. Отца не было у семи мальчиков: у Брилаха и Вельцкама, у Ниггемайера и Поске, у Берендта, и у него самого не было отца, и у Гребхаке, но у Гребхаке был новый отец, и неписаный закон снисхождения применялся к нему не так безоговорочно, как к остальным шестерым: в снисхождении были оттенки. Полным снисхождением пользовались только трое: Ниггемайер, Поске и он – по причинам, которые ему удалось понять лишь после долгих наблюдений; у Гребхаке был новый отец, у матери Брилаха и у матери Берендта были дети не от покойных отцов, а от других мужчин. Он знал, как появляются на свет дети. Дядя Альберт объяснил ему, что они родятся от сожительства мужчин и женщин. И вот мать Брилаха и мать Берендта жили с мужчинами, которые не были их мужьями, а просто дядями. А этот факт, в свою очередь, связан еще с одним, тоже малопонятным словом: безнравственно. Но и мать Вельцкама тоже безнравственная, хотя у нее нет детей от Вельцкамова дяди; вот и новое открытие – мужчины и женщины могут жить друг с дружкой и не иметь детей, а если женщина живет с дядей, это безнравственно. Мальчики, у которых были безнравственные матери, не пользовались снисхождением в такой же мере, как дети нравственных матерей, но хуже всего приходилось тем и меньше всего снисхождения выпадало на долю тех мальчиков, чьи матери завели новых детей от дядей; обидно и непонятно, почему безнравственные матери снижали степень снисхождения. У мальчиков, имевших отцов, все было по-другому; все ясно, все понятно и никакой безнравственности.

– Слушай как следует, – говорит бабушка, – вопрос тридцать пятый. Зачем явится Христос перед концом света?